книгой одну только
"Илиаду" Гомера, открыв, что в ней все есть, чего хочешь, и что нет ничего,
что бы не отразилось уже здесь в таком глубоком и великом совершенстве. И
зато вынес он из своей школы величавую идею созданья, могучую красоту
мысли, высокую прелесть небесной кисти.
Вошедши в залу, Чартков нашел уже целую огромную толпу посетителей,
собравшихся перед картиною. Глубочайшее безмолвие, какое редко бывает между
многолюдными ценителями, на этот раз царствовало всюду. Он поспешил принять
значительную физиономию знатока и приблизился к картине; но, боже, что он
увидел!
Чистое, непорочное, прекрасное, как невеста, стояло пред ним
произведение художника. Скромно, божественно, невинно и просто, как гений,
возносилось оно над всем. Казалось, небесные фигуры, изумленные столькими
устремленными на них взорами, стыдливо опустили прекрасные ресницы. С
чувством невольного изумления созерцали знатоки новую, невиданную кисть.
Все тут, казалось, соединилось вместе: изученье Рафаэля, отраженное в
высоком благородстве положений, изучение Корреджия, дышавшее в
окончательном совершенстве кисти. Но властительней всего видна была сила
созданья, уже заключенная в душе самого художника. Последний предмет в
картине был им проникнут; во всем постигнут закон и внутренняя сила. Везде
уловлена была эта плывучая округлость линий, заключенная в природе, которую
видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у
копииста. Видно было, как все извлеченное из внешнего мира художник
заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника, устремил
его одной согласной, торжественной песнью. И стало ясно даже непосвященным,
какая неизмеримая пропасть существует между созданьем и простой копией с
природы. Почти невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою
невольно были объяты все, вперившие глаза на картину, - ни шелеста, ни
звука; а картина между тем ежеминутно казалась выше и выше; светлей и
чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в один миг, плод
налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь
человеческая есть одно только приготовление. Невольные слезы готовы были
покатиться по лицам посетителей, окруживших картину. Казалось, все вкусы,
все дерзкие, неправильные уклонения вкуса слились в какой -то безмолвный
гимн божественному произведению.
Неподвижно, с отверстым ртом стоял Чартков перед картиною, и наконец,
когда мало-помалу посетители и знатоки зашумели и начали рассуждать о
достоинстве произведения и когда наконец обратились к нему с просьбою
объявить свои мысли, он пришел в себя; хотел принять равнодушный,
обыкновенный вид, хотел сказать обыкновенное, пошлое суждение зачерствелых
художников, вроде следующего: "Да, конечно, правда, нельзя отнять таланта
от художника; есть кое-что; видно, что хотел он выразить что-то; однако же,
что касается до главного..." И вслед за этим прибавить, разумеется, такие
похвалы, от которых бы не поздоровилось никакому художнику. Хотел это
сделать, но речь умерла на устах его, слезы и рыдания нестройно вырвались в
ответ, и он как безумный выбежал из залы.
С минуту, неподвижный и бесчувственный, стоял он посреди своей
великолепной мастерской. Весь состав, вся жизнь его была разбужена в одно
мгновение, как будто молодость возвратилась к нему, как будто потухшие
искры таланта вспыхнули снова. С очей его вдруг слетела повязка. Боже! и
погубить так безжалостно лучшие годы своей юност
"Илиаду" Гомера, открыв, что в ней все есть, чего хочешь, и что нет ничего,
что бы не отразилось уже здесь в таком глубоком и великом совершенстве. И
зато вынес он из своей школы величавую идею созданья, могучую красоту
мысли, высокую прелесть небесной кисти.
Вошедши в залу, Чартков нашел уже целую огромную толпу посетителей,
собравшихся перед картиною. Глубочайшее безмолвие, какое редко бывает между
многолюдными ценителями, на этот раз царствовало всюду. Он поспешил принять
значительную физиономию знатока и приблизился к картине; но, боже, что он
увидел!
Чистое, непорочное, прекрасное, как невеста, стояло пред ним
произведение художника. Скромно, божественно, невинно и просто, как гений,
возносилось оно над всем. Казалось, небесные фигуры, изумленные столькими
устремленными на них взорами, стыдливо опустили прекрасные ресницы. С
чувством невольного изумления созерцали знатоки новую, невиданную кисть.
Все тут, казалось, соединилось вместе: изученье Рафаэля, отраженное в
высоком благородстве положений, изучение Корреджия, дышавшее в
окончательном совершенстве кисти. Но властительней всего видна была сила
созданья, уже заключенная в душе самого художника. Последний предмет в
картине был им проникнут; во всем постигнут закон и внутренняя сила. Везде
уловлена была эта плывучая округлость линий, заключенная в природе, которую
видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у
копииста. Видно было, как все извлеченное из внешнего мира художник
заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника, устремил
его одной согласной, торжественной песнью. И стало ясно даже непосвященным,
какая неизмеримая пропасть существует между созданьем и простой копией с
природы. Почти невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою
невольно были объяты все, вперившие глаза на картину, - ни шелеста, ни
звука; а картина между тем ежеминутно казалась выше и выше; светлей и
чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в один миг, плод
налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь
человеческая есть одно только приготовление. Невольные слезы готовы были
покатиться по лицам посетителей, окруживших картину. Казалось, все вкусы,
все дерзкие, неправильные уклонения вкуса слились в какой -то безмолвный
гимн божественному произведению.
Неподвижно, с отверстым ртом стоял Чартков перед картиною, и наконец,
когда мало-помалу посетители и знатоки зашумели и начали рассуждать о
достоинстве произведения и когда наконец обратились к нему с просьбою
объявить свои мысли, он пришел в себя; хотел принять равнодушный,
обыкновенный вид, хотел сказать обыкновенное, пошлое суждение зачерствелых
художников, вроде следующего: "Да, конечно, правда, нельзя отнять таланта
от художника; есть кое-что; видно, что хотел он выразить что-то; однако же,
что касается до главного..." И вслед за этим прибавить, разумеется, такие
похвалы, от которых бы не поздоровилось никакому художнику. Хотел это
сделать, но речь умерла на устах его, слезы и рыдания нестройно вырвались в
ответ, и он как безумный выбежал из залы.
С минуту, неподвижный и бесчувственный, стоял он посреди своей
великолепной мастерской. Весь состав, вся жизнь его была разбужена в одно
мгновение, как будто молодость возвратилась к нему, как будто потухшие
искры таланта вспыхнули снова. С очей его вдруг слетела повязка. Боже! и
погубить так безжалостно лучшие годы своей юност