я ждать его. Через четверть часа он вернулся. Лицо его было, как
грозовая туча, а в правой руке торчал пучок красных театральных контрамарок.
Он сунул мне их в самый нос и сказал глухим басом:
-- Бачите! Ось! Я думал, он мне гроши даст, а он мне -- яки-сь гумажки.
На що воны мини!
Я стоял сконфуженный. Однако и бумажки принесли некоторую пользу. После
долгих увещеваний хозяин согласился на раздел: он оставил себе в виде за-•
лога мой прекрасный новый английский чемодан из желтой кожи, а я взял белье,
паспорт и, что было для меня всего дороже, мои записные книжки. На прощанье
хохол спросил меня:
-- А що, и ты там будешь дурака валять?
-- Да, и я, -- подтвердил я с достоинством.
-- Ого! Держись. Я как тебе забачу, зараз скричу: а где мои двадцать
карбованцив!
Три дня подряд я не смел беспокоить Валерьянова и ночевал на зеленой
скамеечке, подложив себе под голову узелок с бельем. Две ночи, благодарение
богу, были теплые; я даже чувствовал, лежа на скамейке, как от каменных плит
тротуара, нагревшихся за день, исходит сухой жар. Но на третью шел мелкий,
долгий дождик, и, спасаясь от него под навесами подъездов, я не мог заснуть
до утра. В восемь часов отворили городской сад. Я забрался за кулисы и на
старой занавеси сладко заснул на два часа. И, конечно, попался на глаза
Самойленке, который долго и язвительно внушал мне, что театр -- это храм
искусства, а вовсе не дортуар, и не будуар, и не ночлежный дом. Тогда я
опять решился догнать в аллее распорядителя и попросить у него хоть' немного
денег, потому что мне негде ночевать.
-- Позвольте-с, -- развел он руками, -- да мне-то какое дело? Вы,
кажется, не малолетний, и я не ваша нянька.
Я промолчал. Он побродил прищуренными глазами по яркому солнечному
песку дорожки и сказал в раздумье:
-- Разве... вот что... Хотите, ночуйте в театре? Я говорил об этом
сторожу, но он, дурак, боится.
130
Я поблагодарил.
-- Только один уговор: в театре не курить. Захотите курить -- выходите
в сад.
С тех пор у меня был обеспечен ночлег под кровлей. Иногда днем я ходил
за три версты на речку, мыл там в укромном местечке свое белье и сушил его
на ветках прибрежных ветл. Это белье мне было большим подспорьем. Время от
времени я ходил на базар и продавал там рубашку или что-нибудь другое. На
вырученные двадцать -- тридцать копеек я бывал сыт два дня. Обстоятельства
принимали явно благоприятный оборот для меня. Однажды мне даже удалось в
добрую минуту выпросить у Валерьянова рубль, и я тотчас же послал Илье
телеграмму:
"Умираю голоду переведи телеграфом С. театр Леонтовичу".
IX
Вторая репетиция была и генеральной. Тут, кстати, мне подвалили еще две
роли: древнего христианского старца и Тигеллина. Я взял их безропотно.
К этой репетиции приехал и наш трагик Тимофеев-Сумской. Это был
плечистый мужчина, вершков четырнадцати ростом, уже немолодой, курчавый,
рыжий, с вывороченными белками глаз, рябой от оспы -- настоящий мясник или,
скорее, палач. Голос у него был непомерный, и играл он в старой, воющей
манере:
И диким зверем завывал Широкоплечий трагик.
Роли своей он не знал совершенно (он играл Нерона) , да и читал ее по
тетрадке с трудом, при помощи сильных старческих очков. Когда ему говорили:
-- Вы бы, Федот Памфилыч, хоть немного рольку-то подучили. • Он отвечал
низкой октаво
грозовая туча, а в правой руке торчал пучок красных театральных контрамарок.
Он сунул мне их в самый нос и сказал глухим басом:
-- Бачите! Ось! Я думал, он мне гроши даст, а он мне -- яки-сь гумажки.
На що воны мини!
Я стоял сконфуженный. Однако и бумажки принесли некоторую пользу. После
долгих увещеваний хозяин согласился на раздел: он оставил себе в виде за-•
лога мой прекрасный новый английский чемодан из желтой кожи, а я взял белье,
паспорт и, что было для меня всего дороже, мои записные книжки. На прощанье
хохол спросил меня:
-- А що, и ты там будешь дурака валять?
-- Да, и я, -- подтвердил я с достоинством.
-- Ого! Держись. Я как тебе забачу, зараз скричу: а где мои двадцать
карбованцив!
Три дня подряд я не смел беспокоить Валерьянова и ночевал на зеленой
скамеечке, подложив себе под голову узелок с бельем. Две ночи, благодарение
богу, были теплые; я даже чувствовал, лежа на скамейке, как от каменных плит
тротуара, нагревшихся за день, исходит сухой жар. Но на третью шел мелкий,
долгий дождик, и, спасаясь от него под навесами подъездов, я не мог заснуть
до утра. В восемь часов отворили городской сад. Я забрался за кулисы и на
старой занавеси сладко заснул на два часа. И, конечно, попался на глаза
Самойленке, который долго и язвительно внушал мне, что театр -- это храм
искусства, а вовсе не дортуар, и не будуар, и не ночлежный дом. Тогда я
опять решился догнать в аллее распорядителя и попросить у него хоть' немного
денег, потому что мне негде ночевать.
-- Позвольте-с, -- развел он руками, -- да мне-то какое дело? Вы,
кажется, не малолетний, и я не ваша нянька.
Я промолчал. Он побродил прищуренными глазами по яркому солнечному
песку дорожки и сказал в раздумье:
-- Разве... вот что... Хотите, ночуйте в театре? Я говорил об этом
сторожу, но он, дурак, боится.
130
Я поблагодарил.
-- Только один уговор: в театре не курить. Захотите курить -- выходите
в сад.
С тех пор у меня был обеспечен ночлег под кровлей. Иногда днем я ходил
за три версты на речку, мыл там в укромном местечке свое белье и сушил его
на ветках прибрежных ветл. Это белье мне было большим подспорьем. Время от
времени я ходил на базар и продавал там рубашку или что-нибудь другое. На
вырученные двадцать -- тридцать копеек я бывал сыт два дня. Обстоятельства
принимали явно благоприятный оборот для меня. Однажды мне даже удалось в
добрую минуту выпросить у Валерьянова рубль, и я тотчас же послал Илье
телеграмму:
"Умираю голоду переведи телеграфом С. театр Леонтовичу".
IX
Вторая репетиция была и генеральной. Тут, кстати, мне подвалили еще две
роли: древнего христианского старца и Тигеллина. Я взял их безропотно.
К этой репетиции приехал и наш трагик Тимофеев-Сумской. Это был
плечистый мужчина, вершков четырнадцати ростом, уже немолодой, курчавый,
рыжий, с вывороченными белками глаз, рябой от оспы -- настоящий мясник или,
скорее, палач. Голос у него был непомерный, и играл он в старой, воющей
манере:
И диким зверем завывал Широкоплечий трагик.
Роли своей он не знал совершенно (он играл Нерона) , да и читал ее по
тетрадке с трудом, при помощи сильных старческих очков. Когда ему говорили:
-- Вы бы, Федот Памфилыч, хоть немного рольку-то подучили. • Он отвечал
низкой октаво