енная квадратность темных и желтых окон. Навстречу мне из
тумана вышел человек в меховой шапке, с портфелем под мышкой и
кинул на меня удивленный взгляд, а потом еще обернулся, пройдя.
Я подождал, пока он скрылся, и тогда начал страшно быстро
вытаскивать все, что у меня было в карманах, и рвать, бросать в
снег, утаптывать,-- бумаги, письмо от сестры из Парижа, пятьсот
франков, платок, папиросы, но для того, чтобы совершенно
отделаться от всех эмигрантских чешуй, необходимо было бы
содрать и уничтожить одежду, белье, обувь, все,-- остаться
идеально нагим, и хотя меня и так трясло от тоски и холода, я
сделал, что мог.
Но довольно. Не стану рассказывать ни о том, как меня
задержали, ни о дальнейших моих испытаниях. Достаточно сказать,
что мне стоило неимоверного терпения и трудов обратно выбраться
за границу и что с той поры я заклялся исполнять поручения
чужого безумия.
Париж, 1938 г.
Владимир Набоков. Тяжелый дым
Когда зажглись, чуть ли не одним махом до самого Байришер
Плац, висящие над улицей фонари, все в неосвещенной комнате
слегка сдвинулось со своих линий под влиянием уличных лучей,
снявших первым делом копию с узора кисейной занавески. Уже часа
три, за вычетом краткого промежутка ужина (краткого и
совершенно безмолвного, благо отец и сестра были опять в ссоре
и читали за столом), он так лежал на кушетке, длинный, плоский
юноша в пенсне, поблескивающем среди полумрака. Одурманенный
хорошо знакомым ему томительным, протяжным чувством, он лежал,
и смотрел, и прищуривался, и любая продольная черта,
перекладина, тень перекладины, обращались в морской горизонт
или в кайму далекого берега. Как только глаз научился механизму
этих метаморфоз, они стали происходить сами по себе, как
продолжают за спиной чудотворца зря оживать камушки, и теперь,
то в одном, то в другом месте комнатного космоса, складывалась
вдруг и углублялась мнимая перспектива, графический мираж,
обольстительный своей прозрачностью и пустынностью: полоса
воды, скажем, и черный мыс с маленьким силуэтом араукарии.
Из глубины соседней гостиной, отделенной от его комнаты
раздвижными дверьми (сквозь слепое, зыбкое стекло которых горел
рассыпанный по зыби желтый блеск тамошней лампы, а пониже
сквозил, как в глубокой воде, расплывчато-темный прислон стула,
ставимого так ввиду поползновения дверей медленно, с
содроганиями, разъезжаться), слышался по временам невнятный,
малословный разговор. Там (должно быть, на дальней оттоманке)
сидела сестра со своим знакомым, и, судя по таинственным
паузам, разрешавшимся, наконец, покашливанием или
нежно-вопросительным смешком, они целовались. Были еще звуки с
улицы: завивался вверх, как легкий столб, шум автомобиля,
венчаясь гудком на перекрестке, или, наоборот, начиналось с
гудка и проносилось с дребезжанием, в котором принимала
посильное участие дрожь дверей.
И как сквозь медузу проходит свет воды и каждое ее
колебание, так все проникало через него, и ощущение этой
текучести преображалось в подобие ясновидения: лежа плашмя на
кушетке, относимой вбок течением теней, он вместе с тем
сопутствовал далеким прохожим и воображал то панель у самых
глаз, с дотошной отчетливостью, с какой видит ее собака, то
рисунок голых ветвей на не совсем еще бескрасочном неб
тумана вышел человек в меховой шапке, с портфелем под мышкой и
кинул на меня удивленный взгляд, а потом еще обернулся, пройдя.
Я подождал, пока он скрылся, и тогда начал страшно быстро
вытаскивать все, что у меня было в карманах, и рвать, бросать в
снег, утаптывать,-- бумаги, письмо от сестры из Парижа, пятьсот
франков, платок, папиросы, но для того, чтобы совершенно
отделаться от всех эмигрантских чешуй, необходимо было бы
содрать и уничтожить одежду, белье, обувь, все,-- остаться
идеально нагим, и хотя меня и так трясло от тоски и холода, я
сделал, что мог.
Но довольно. Не стану рассказывать ни о том, как меня
задержали, ни о дальнейших моих испытаниях. Достаточно сказать,
что мне стоило неимоверного терпения и трудов обратно выбраться
за границу и что с той поры я заклялся исполнять поручения
чужого безумия.
Париж, 1938 г.
Владимир Набоков. Тяжелый дым
Когда зажглись, чуть ли не одним махом до самого Байришер
Плац, висящие над улицей фонари, все в неосвещенной комнате
слегка сдвинулось со своих линий под влиянием уличных лучей,
снявших первым делом копию с узора кисейной занавески. Уже часа
три, за вычетом краткого промежутка ужина (краткого и
совершенно безмолвного, благо отец и сестра были опять в ссоре
и читали за столом), он так лежал на кушетке, длинный, плоский
юноша в пенсне, поблескивающем среди полумрака. Одурманенный
хорошо знакомым ему томительным, протяжным чувством, он лежал,
и смотрел, и прищуривался, и любая продольная черта,
перекладина, тень перекладины, обращались в морской горизонт
или в кайму далекого берега. Как только глаз научился механизму
этих метаморфоз, они стали происходить сами по себе, как
продолжают за спиной чудотворца зря оживать камушки, и теперь,
то в одном, то в другом месте комнатного космоса, складывалась
вдруг и углублялась мнимая перспектива, графический мираж,
обольстительный своей прозрачностью и пустынностью: полоса
воды, скажем, и черный мыс с маленьким силуэтом араукарии.
Из глубины соседней гостиной, отделенной от его комнаты
раздвижными дверьми (сквозь слепое, зыбкое стекло которых горел
рассыпанный по зыби желтый блеск тамошней лампы, а пониже
сквозил, как в глубокой воде, расплывчато-темный прислон стула,
ставимого так ввиду поползновения дверей медленно, с
содроганиями, разъезжаться), слышался по временам невнятный,
малословный разговор. Там (должно быть, на дальней оттоманке)
сидела сестра со своим знакомым, и, судя по таинственным
паузам, разрешавшимся, наконец, покашливанием или
нежно-вопросительным смешком, они целовались. Были еще звуки с
улицы: завивался вверх, как легкий столб, шум автомобиля,
венчаясь гудком на перекрестке, или, наоборот, начиналось с
гудка и проносилось с дребезжанием, в котором принимала
посильное участие дрожь дверей.
И как сквозь медузу проходит свет воды и каждое ее
колебание, так все проникало через него, и ощущение этой
текучести преображалось в подобие ясновидения: лежа плашмя на
кушетке, относимой вбок течением теней, он вместе с тем
сопутствовал далеким прохожим и воображал то панель у самых
глаз, с дотошной отчетливостью, с какой видит ее собака, то
рисунок голых ветвей на не совсем еще бескрасочном неб