Рассказы


ды, чтобы слишком не волноваться, он избегал посещать
энтомологический клуб, членом которого давно состоял. Иногда к
нему заходил коллега, и Пильграма бесило, когда тот, любуясь
ценной бабочкой, рассказывал, где и при каких обстоятельствах
он ее ловил; Пильграму казалось, что рассказчик совершенно
равнодушен, пресыщен дальними странствиями и должно быть не
испытывал ничего, когда утром, в первый день приезда, выходил с
сачком в степь. В магазине тускло пахло миндалем, ящики, над
которыми он и знакомый тихо наклонялись, постепенно занимали
весь прилавок, трубка в сосущих губах Пильграма издавала
грустный писк. Задумчиво он глядел на тесные ряды маленьких
бабочек, совершенно одинаковых для непосвященных, и иногда,
молча, стучал толстым пальцем по стеклу, указывая редкость,
или, мучительно сопя трубкой, поднимал ящик к свету, опять
опускал на прилавок и, вонзясь ногтями под тугие края крышки,
расшатывал ее легким рывком и плавно снимал. "Да, это самочка",
-- говорил коллега, наклонясь тоже над открытым ящиком.
Пильграм, мыча, брался двумя пальцами за головку черной
булавки, на которой было распято крохотное бархатное существо,
и долго смотрел на крылья, на тельце, поворачивал, глядел на
испод и, выдохнув вместе с дымом латинское название, втыкал
бабочку обратно. Его движения были как будто небрежны, но это
была особая, безошибочная небрежность опытного хирурга. Хрупкую
бабочку, чьи сухие сяжки отломились бы при малейшем толчке, --
или так по крайней мере казалось, -- и которая легко могла
выскользнуть, когда он ее вертел, держа за булавку, эту много
стоящую бабочку, этот, быть может, единственный экземпляр,
Пильграм брал так же просто, как если бы его пальцы и булавка
были согласованные части одной и той же непогрешимой машины. Но
случалось, что какая-нибудь открытая коробка, тронутая обшлагом
увлекшегося коллеги, начинала съезжать с прилавка; Пильграм,
заметив, вовремя останавливал ее и, только через несколько
минут, занимаясь другим, издавал страдальческий стон.
Погодя коллега, подняв шляпу с пола, уходил, но Пильграм,
бормоча, еще долго возился с ящиками, отыскивал что-то. Его
огромное знание в области чешуекрылых тяготило, дразнило его,
искало выхода. Всякая чужая страна представлялась, ему
исключительно, как родина той или иной бабочки, -- и томление,
которое он при этом испытывал, можно только сравнить с тоской
по родине. Мир он знал совершенно по-своему, в особом разрезе,
удивительно отчетливом и другим недоступным. Если б он побывал
в какой-нибудь прославленной местности, Пильграм заметил бы
только то, что относилось к его добыче, служило для нее
естественным фоном, -- и только тогда запомнил бы Эректеон,
если бы с листа оливы, растущей в глубине святилища, слетела и
была подхвачена свистящим сачком греческая
достопримечательность, которую лишь он, специалист, мог
оценить. Географический образ мира, подробнейший путеводитель
(где игорные дома и старые церкви отсутствовали) он
бессознательно составил себе из всего того, что нашел в
энтомологических трудах, в ученых журналах и книгах, -- а
прочел он необыкновенно много и обладал отличной памятью. Динь
в южной Франции, Рагуза в Далмации, Сарепта на Волге, --
знаменитые, всякому энтомологу дорогие места, где ловили мелкую
не