приступить к опыту, теперь же было поздно,
изобретатель покончил с собой, предварительно запатентовав
комнатную виселицу (так, по крайней мере, сонное пересказало
сонному).
Король проспал до половины восьмого, и в привычную минуту,
тронувшись в путь, его мысль уже шла навстречу Фрею, когда Фрей
вошел в спальню. Страдая астмой, дряхлый конвахер издавал на
ходу странный добавочный звук, точно очень спешил, хотя
по-видимому спешка была не в его духе, раз он до сих пор не
умер. На табурет с вырезанным сердцем он опустил серебряный
таз, как делал уже полвека при двух королях, ныне он будил
третьего, предшественникам которого эта пахнущая ванилью и как
бы колдовская водица служила, вероятно, для умывания, но теперь
была совершенно излишней, а все-таки каждое утро появлялся таз,
табурет, пять лет тому назад сложенное полотенце. Все издавая
свой особенный звук, Фрей впустил день целиком, и король всегда
удивлялся, отчего это он раньше всего не раздвигал штор, вместо
того чтобы в полутьме, почти наугад, подвигать к постели
табурет с ненужной посудой. Но говорить с Фреем было немыслимо
из-за его белой как лунь глухоты,-- от мира он был отделен
ватой старости, и когда он уходил, поклонившись постели, в
спальне отчетливее тикали стенные часы, словно получив новый
заряд времени.
Теперь эта спальня была ясна: с трещиной поперек потолка,
похожей на дракона; с громадным столбом-вешалкой, стоявшим как
дуб в углу; с прекрасной гладильной доской, прислоненной к
стене; с устарелым приспособлением для сдирания сапога за
каблук в виде большого чугунного жука-рогача, таящегося у
подола кресла, облаченного в белый чехол. Дубовый платяной
шкал, толстый, слепой, одурманенный нафталином, соседствовал с
яйцеобразной корзиной для грязного белья, поставленной тут
неизвестным колумбом. Там и сям на голубоватых стенах кое-что
было понавешено: уже проговорившиеся часы, аптечка, старый
барометр, указывающий по воспоминаниям недействительную погоду,
карандашный эскиз озера с камышами и улетающей уткой,
близорукая фотография господина в крагах верхом на лошади со
смазанным хвостом, которую держал под уздцы серьезный конюх
перед крыльцом, то же крыльцо с собравшейся на ступенях
напряженной прислугой, какие-то прессованные пушистые цветы под
пыльным стеклом в круглой рамке... Немногочисленность предметов
и совершенная их чуждость нуждам и нежности того, кто
пользовался этой просторной спальней (где когда-то, кажется,
жила Экономка, как называли жену предшествовавшего короля),
придавали ей таинственно необитаемый вид, и если бы не
принесенный таз да железная кровать, на которой сидел, свесив
мускулистые ноги, человек в долгой рубахе с вышитым воротом,
нельзя было бы себе представить, что тут кто-либо проводит
ночь. Ноги нашарили пару сафьяновых туфель, и, надев серый как
утро халат, король прошел по скрипучим половицам к обитой
войлоком двери. Когда он вспоминал впоследствии это утро, ему
казалось, что при вставании он испытывал и в мыслях и в мышцах
непривычную тяжесть, роковое бремя грядущего дня, так что
несомое этим днем страшнейшее несчастье (уже, под маской
ничтожной скуки, сторожившее мост через Эгель), при всей своей
нелепости и непредвиденности, ощутилось им затем как некое
разрешение. Мы склонны придават
изобретатель покончил с собой, предварительно запатентовав
комнатную виселицу (так, по крайней мере, сонное пересказало
сонному).
Король проспал до половины восьмого, и в привычную минуту,
тронувшись в путь, его мысль уже шла навстречу Фрею, когда Фрей
вошел в спальню. Страдая астмой, дряхлый конвахер издавал на
ходу странный добавочный звук, точно очень спешил, хотя
по-видимому спешка была не в его духе, раз он до сих пор не
умер. На табурет с вырезанным сердцем он опустил серебряный
таз, как делал уже полвека при двух королях, ныне он будил
третьего, предшественникам которого эта пахнущая ванилью и как
бы колдовская водица служила, вероятно, для умывания, но теперь
была совершенно излишней, а все-таки каждое утро появлялся таз,
табурет, пять лет тому назад сложенное полотенце. Все издавая
свой особенный звук, Фрей впустил день целиком, и король всегда
удивлялся, отчего это он раньше всего не раздвигал штор, вместо
того чтобы в полутьме, почти наугад, подвигать к постели
табурет с ненужной посудой. Но говорить с Фреем было немыслимо
из-за его белой как лунь глухоты,-- от мира он был отделен
ватой старости, и когда он уходил, поклонившись постели, в
спальне отчетливее тикали стенные часы, словно получив новый
заряд времени.
Теперь эта спальня была ясна: с трещиной поперек потолка,
похожей на дракона; с громадным столбом-вешалкой, стоявшим как
дуб в углу; с прекрасной гладильной доской, прислоненной к
стене; с устарелым приспособлением для сдирания сапога за
каблук в виде большого чугунного жука-рогача, таящегося у
подола кресла, облаченного в белый чехол. Дубовый платяной
шкал, толстый, слепой, одурманенный нафталином, соседствовал с
яйцеобразной корзиной для грязного белья, поставленной тут
неизвестным колумбом. Там и сям на голубоватых стенах кое-что
было понавешено: уже проговорившиеся часы, аптечка, старый
барометр, указывающий по воспоминаниям недействительную погоду,
карандашный эскиз озера с камышами и улетающей уткой,
близорукая фотография господина в крагах верхом на лошади со
смазанным хвостом, которую держал под уздцы серьезный конюх
перед крыльцом, то же крыльцо с собравшейся на ступенях
напряженной прислугой, какие-то прессованные пушистые цветы под
пыльным стеклом в круглой рамке... Немногочисленность предметов
и совершенная их чуждость нуждам и нежности того, кто
пользовался этой просторной спальней (где когда-то, кажется,
жила Экономка, как называли жену предшествовавшего короля),
придавали ей таинственно необитаемый вид, и если бы не
принесенный таз да железная кровать, на которой сидел, свесив
мускулистые ноги, человек в долгой рубахе с вышитым воротом,
нельзя было бы себе представить, что тут кто-либо проводит
ночь. Ноги нашарили пару сафьяновых туфель, и, надев серый как
утро халат, король прошел по скрипучим половицам к обитой
войлоком двери. Когда он вспоминал впоследствии это утро, ему
казалось, что при вставании он испытывал и в мыслях и в мышцах
непривычную тяжесть, роковое бремя грядущего дня, так что
несомое этим днем страшнейшее несчастье (уже, под маской
ничтожной скуки, сторожившее мост через Эгель), при всей своей
нелепости и непредвиденности, ощутилось им затем как некое
разрешение. Мы склонны придават