орванцем...
У гнилого мостика послышался жалобный легкий крик, он
пролетел над стремительным половодьем и угас. Мы подбежали и
увидели растрепанную корчившуюся женщину. Платок с нее
свалился, и волосы прилипли к потному лбу, она в мученни
заводила глаза и ногтями рвала на себе тулуп. Яркая кровь
заляпала первую жиденькую бледную зеленую травку, проступившую
на жирной, пропитанной водой земле.
- Не дошла, не дошла, - торопливо говорила Пелагея
Ивановна, и сама, простоволосая, похожая на ведьму, разматывала
сверток.
И вот тут, слушал веселый рев воды, рвущейся через
потемневшие бревенчатые устои моста, мы с Пелагеей Ивановной
приняли младенца мужского пола. Живого приняли и мать спасли.
Потом две сиделки и Егорыч, босой на левую ногу, освободившись
наконец от ненавистной истлевшей подметки, перенесли родильницу
в больницу на носилках.
Когда она, уже утихшая и бледная, лежала, укрытая простынями, когда младенец
поместился в люльке рядом и все пришло в порядок, я спросил у нее:
- Ты что же это, мать, лучшего места не нашла рожать, как на мосту? Почему же
на лошади не приехала?
Она ответила:
- Свекор лошади не дал. Пять верст, говорит, всего, дойдешь. Баба ты здоровая.
Нечего лошадь зря гонять...
- Дурак твой свекор и свинья, - отозвался я.
- Ах, до чего темный народ, - жалостливо добавила Пелагея Ивановна, а потом
чего-то хихикнула.
Я поймал ее взгляд, он упирался в мою левую щеку.
Я вышел и в родильной комнате заглянул в зеркало. Зеркало это показало то, что
обычно показывало: перекошенную физиономию явно дегенеративного типа с подбитым
как бы правым глазом. Но - и тут уже зеркало не было внновато - на правой щеке
дегенерата можно было плясать, как на паркете, а на левой тянулась густая
рыжеватая поросль. Разделом служил подбородок. Мне вспомнилась книга в желтом
переплете с надписью "Сахалин". Там были фотографии разных мужчин.
"Убийство, взлом, окровавленный топор, - подумал я, - десять лет... Какая
все-таки оригинальная жизнь у меня на необитаемом острове. Нужно идти
добриться..."
Я, вдыхая апрельский дух, приносимый с черных полей, слушал вороний грохот с
верхушек берез, щурился от первого солнца, шел через двор добриваться. Это было
около трех часов дня. А добрился я в девять вечера. Никогда, сколько я заметил,
такие неожиданности в Мурьеве, вроде родов в кустах, не приходят в одиночку.
Лишь только я взялся за скобку двери на своем крыльце, как лошадиная морда
показалась в воротах, телегу, облепленную грязью, сильно тряхнуло. Правила баба
и тонким голосом кричала:
- Н-но, лешай!
И с крыльца я услышал, как в ворохе тряпья хныкал мальчишка.
Конечно, у него оказалась переломленная нога, и вот два
часа мы с фельдшером возились, накладывая гипсовую повязку на
мальчишку, который выл подряд два часа. Потом обедать нужно
было, потом лень было бриться, хотелось что-нибудь почитать, а
там приползли сумерки, затянуло и, и я, скорбно морщась,
добрился. Но так как зубчатый "Жиллет" пролежал позабытым в
мыльной воде - на нем навеки осталась ржавенькая полосочка, как
память о весенних родах у моста.
Да... бриться два раза в неделю было ни к чему. Порою нас
заносило вовсе снегом, выла несусветная метель, мы по два дня
сидели в Мурьевской больнице, не посылали даже в Вознесенск за
девять верст за газетами, и долгими вечерами я
У гнилого мостика послышался жалобный легкий крик, он
пролетел над стремительным половодьем и угас. Мы подбежали и
увидели растрепанную корчившуюся женщину. Платок с нее
свалился, и волосы прилипли к потному лбу, она в мученни
заводила глаза и ногтями рвала на себе тулуп. Яркая кровь
заляпала первую жиденькую бледную зеленую травку, проступившую
на жирной, пропитанной водой земле.
- Не дошла, не дошла, - торопливо говорила Пелагея
Ивановна, и сама, простоволосая, похожая на ведьму, разматывала
сверток.
И вот тут, слушал веселый рев воды, рвущейся через
потемневшие бревенчатые устои моста, мы с Пелагеей Ивановной
приняли младенца мужского пола. Живого приняли и мать спасли.
Потом две сиделки и Егорыч, босой на левую ногу, освободившись
наконец от ненавистной истлевшей подметки, перенесли родильницу
в больницу на носилках.
Когда она, уже утихшая и бледная, лежала, укрытая простынями, когда младенец
поместился в люльке рядом и все пришло в порядок, я спросил у нее:
- Ты что же это, мать, лучшего места не нашла рожать, как на мосту? Почему же
на лошади не приехала?
Она ответила:
- Свекор лошади не дал. Пять верст, говорит, всего, дойдешь. Баба ты здоровая.
Нечего лошадь зря гонять...
- Дурак твой свекор и свинья, - отозвался я.
- Ах, до чего темный народ, - жалостливо добавила Пелагея Ивановна, а потом
чего-то хихикнула.
Я поймал ее взгляд, он упирался в мою левую щеку.
Я вышел и в родильной комнате заглянул в зеркало. Зеркало это показало то, что
обычно показывало: перекошенную физиономию явно дегенеративного типа с подбитым
как бы правым глазом. Но - и тут уже зеркало не было внновато - на правой щеке
дегенерата можно было плясать, как на паркете, а на левой тянулась густая
рыжеватая поросль. Разделом служил подбородок. Мне вспомнилась книга в желтом
переплете с надписью "Сахалин". Там были фотографии разных мужчин.
"Убийство, взлом, окровавленный топор, - подумал я, - десять лет... Какая
все-таки оригинальная жизнь у меня на необитаемом острове. Нужно идти
добриться..."
Я, вдыхая апрельский дух, приносимый с черных полей, слушал вороний грохот с
верхушек берез, щурился от первого солнца, шел через двор добриваться. Это было
около трех часов дня. А добрился я в девять вечера. Никогда, сколько я заметил,
такие неожиданности в Мурьеве, вроде родов в кустах, не приходят в одиночку.
Лишь только я взялся за скобку двери на своем крыльце, как лошадиная морда
показалась в воротах, телегу, облепленную грязью, сильно тряхнуло. Правила баба
и тонким голосом кричала:
- Н-но, лешай!
И с крыльца я услышал, как в ворохе тряпья хныкал мальчишка.
Конечно, у него оказалась переломленная нога, и вот два
часа мы с фельдшером возились, накладывая гипсовую повязку на
мальчишку, который выл подряд два часа. Потом обедать нужно
было, потом лень было бриться, хотелось что-нибудь почитать, а
там приползли сумерки, затянуло и, и я, скорбно морщась,
добрился. Но так как зубчатый "Жиллет" пролежал позабытым в
мыльной воде - на нем навеки осталась ржавенькая полосочка, как
память о весенних родах у моста.
Да... бриться два раза в неделю было ни к чему. Порою нас
заносило вовсе снегом, выла несусветная метель, мы по два дня
сидели в Мурьевской больнице, не посылали даже в Вознесенск за
девять верст за газетами, и долгими вечерами я