Заметки юного врача


ая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу
красной каймой.

Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской.

- В Москве... в Москве... - И я стал писать адрес - там
устроят протез, искусственную ногу.

- Руку поцелуй, - вдруг неожиданно сказал отец.

Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос.

Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и
выпало длинное снежно-белое полотенце с безыскусственным
красным вышитым петухом. Так вот что она прятала под подушку на
осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали на столике.

- Не возьму, - сурово сказал я и даже головой замотал. Но
у нее стало такое лицо, такие глаза, что я взял...

И много лет оно висало у меня в спальне в Мурьеве, потом
странствовало со мной. Наконец обветшало, стерлось,
продырявилось и исчезло, как стираются и исчезают воспоминания.

Вьюга

То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя

Вся эта история началась с того, что, по словам всезнающей
Аксиньи, конторщик Пальчиков, проживающий в Шалометьево,
влюбился в дочь агронома. Любовь была пламенная, иссушающая
беднягино сердце. Он съездил в уездный город Грачевку и заказал
себе костюм. Вышел этот костюм ослепительным, и очень возможно,
что серые полоски на конторских штанах решили судьбу
несчастного человека. Дочка агронома согласилась стать его
женой.

Я же - врач Н-ской больницы, участка, такой-то губернии,
после того как отнял ногу у девушки, попавшей в мялку для льна,
прославился настолько, что под тяжестью своей славы чуть не
погиб. Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить
сто человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика -
жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих
пациентов я тратил только по пять минут... пять! Пятьсот минут
- восемь часов двадцать минут. Подряд, заметьте. И, кроме
того, у меня было стационарное отделение на тридцать человек.
И, кроме того, я ведь делал операции.

Одним словом, возвращаясь из больницы в девять часов
вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотел,
кроме того, чтобы никто не приехал звать меня на роды.

И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили
раз пять.

Темная влажность появилась у меня в глазах, а над
переносицей легла вертикальная складка, как червяк. Ночью я
видел в зыбком тумане неудачные операции, обнаженные ребра, а
руки свои в человеческой крови и просыпался, липкий и
прохладный, несмотря на жаркую печку-голландку.

На обходе я шел стремительной поступью, за мною мело
фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у
постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек,
я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои
шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел на зрачки, постукивал
по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес
в себе одну мысль - как его спасти? И этого - спасти. И этого!
Всех.

Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете
снега, а кончался при желтом мигалии пылкой лампы свете снега,
а кончался при желтом мигании пылкой лампы "молнии".

"Чем это кончится, мне интересно было бы знать? - говорил
я сам себе ночью. - Ведь этак будут ездить на санях и в