Подросток


глубоко необразованный. А нас, воспитанников, было у него всего
человек шесть; из них действительно какой-то племянник московского сенатора,
и все мы у него жили совершенно на семейном положении, более под присмотром
его супруги, очень манерной дамы, дочери какого-то русского чиновника. Я в
эти две недели ужасно важничал перед товарищами, хвастался моим синим
сюртуком и папенькой моим Андреем Петровичем, и вопросы их: почему же я
Долгорукий, а не Версилов, - совершенно не смущали меня именно потому, что я
сам не знал почему.
- Андрей Петрович! - крикнула Татьяна Павловна почти угрожающим
голосом. Напротив, матушка, не отрываясь, следила за мною, и ей видимо
хотелось, чтобы я продолжал.
- Ce Тушар... действительно я припоминаю теперь, что он такой маленький
и вертлявый, - процедил Версилов, - но мне его рекомендовали тогда с
наилучшей стороны...
- Се Тушар вошел с письмом в руке, подошел к нашему большому дубовому
столу, за которым мы все шестеро что-то зубрили, крепко схватил меня за
плечо, поднял со стула и велел захватить мои тетрадки. "Твое место не здесь,
а там", - указал он мне крошечную комнатку налево из передней, где стоял
простой стол, плетеный стул и клеенчатый диван - точь-в-точь как теперь у
меня наверху в светелке. Я перешел с удивлением и очень оробев: никогда еще
со мной грубо не обходились. Через полчаса, когда Тушар вышел из классной, я
стал переглядываться с товарищами и пересмеиваться; конечно, они надо мною
смеялись, но я о том не догадывался и думал, что мы смеемся оттого, что нам
весело. Тут как раз налетел Тушар, схватил меня за вихор и давай таскать.
"Ты не смеешь сидеть с благородными детьми, ты подлого происхождения и все
равно что лакей!" И он пребольно ударил меня по моей пухлой румяной щеке.
Ему это тотчас же понравилось, и он ударил меня во второй и в третий раз. Я
плакал навзрыд, я был страшно удивлен. Целый час я сидел, закрывшись руками,
и плакал-плакал. Произошло что-то такое, чего я ни за что не понимал. Не
понимаю, как человек не злой, как Тушар, иностранец, и даже столь
радовавшийся освобождению русских крестьян, мог бить такого глупого ребенка,
как я. Впрочем, я был только удивлен, а не оскорблен; я еще не умел
оскорбляться. Мне казалось, что я что-то сшалил, но когда я исправлюсь, то
меня простят и мы опять станем вдруг все веселы, пойдем играть на дворе и
заживем как нельзя лучше.
- Друг мой, если б я только знал... - протянул Версилов с небрежной
улыбкой несколько утомленного человека, - каков, однако, негодяй этот Тушар!
Впрочем, я все еще не теряю надежды, что ты как-нибудь соберешься с силами и
все это нам наконец простишь и мы опять заживем как нельзя лучше.
Он решительно зевнул.
- Да я и не обвиняю, совсем нет, и, поверьте, не жалуюсь на Тушара! -
прокричал я, несколько сбитый с толку, - да и бил он меня каких-нибудь
месяца два. Я, помню, все хотел его чем-то обезоружить, бросался целовать
его руки и целовал их и все плакал-плакал. Товарищи смеялись надо мною и
презирали меня, потому что Тушар стал употреблять меня иногда как прислугу,
приказывал подавать себе платье, когда одевался. Тут мое лакейство
пригодилось мне инстинктивно: я старался изо всех сил угодить и нисколько не
оскорблялся, потому что ничего еще я этого не понимал, и удивляюсь даже до
сей поры тому, что был так еще тогда