Записки из подполья


ала?

Я знал, что она, может быть, запутается и не поймет подробностей; но я
знал тоже, что она отлично хорошо поймет сущность. Так и случилось. Она
побледнела, как платок, хотела что-то проговорить, губы ее болезненно
искривились; но как будто ее топором подсекли, упала на стул. И все время
потом она слушала меня, раскрыв рот, открыв глаза и дрожа от ужасного
страха. Цинизм, цинизм моих слов придавил ее...

- Спасать! - продолжал я, вскочив со стула и бегая перед ней взад и
вперед по комнате, - от чего спасать! Да я, может, сам тебя хуже. Что ты
мне тогда же не кинула в рожу, когда я тебе рацеи-то читал: "А ты, мол, сам
зачем к нам зашел? Мораль, что ли, читать?" Власти, власти мне надо было
тогда, игры было надо, слез твоих надо было добиться, унижения, истерики
твоей - вот чего надо мне было тогда! Я ведь и сам тогда не вынес, потому
что я дрянь, перепугался и черт знает для чего дал тебе сдуру адрес. Так я
потом, еще домой не дойдя, уж тебя ругал на чем свет стоит за этот адрес. Я
уж ненавидел тебя, потому что я тебе тогда лгал. Потому что я только на
словах поиграть, в голове помечтать, а на деле мне надо, знаешь чего: чтоб
вы провалились, вот чего! Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не
беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться,
или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай
всегда пить. Знала ль ты это, или нет? Ну, а я вот знаю, что я мерзавец,
подлец, себялюбец, лентяй. Я вот дрожал эти три дня от страха, что ты
придешь. А знаешь, что все эти три дня меня особенно беспокоило? А то, что
вот я тогда героем таким перед тобой представился, а тут вот ты вдруг
увидишь меня в этом рваном халатишке, нищего, гадкого. Я тебе сказал
давеча, что я не стыжусь своей бедности; так знай же, что стыжусь, больше
всего стыжусь, пуще всего боюсь, пуще того, если б я воровал, потому что я
тщеславен так, как будто с меня кожу содрали, и мне уж от одного воздуха
больно. Да неужели ж ты даже и теперь еще не догадалась, что я тебе никогда
не прощу того, что ты застала меня в этом халатишке, когда я бросался, как
злая собачонка, на Аполлона. Воскреситель-то, бывший-то герой, бросается,
как паршивая, лохматая шавка, на своего лакея, а тот смеется над ним! И
слез давешних, которых перед тобой я, как пристыженная баба, не мог
удержать, никогда тебе не прощу! И того, в чем теперь тебе признаюсь, тоже
никогда тебе не прощу! Да, - ты, одна ты за все это ответить должна, потому
что ты так подвернулась, потому что я мерзавец, потому что я самый гадкий,
самый смешной, самый мелочной, самый глупый, самый завистливый из всех на
земле червяков, которые вовсе не лучше меня, но которые, черт знает отчего,
никогда не конфузятся; а вот я так всю жизнь от всякой гниды буду щелчки
получать - и это моя черта! Да какое мне дело до того, что ты этого ничего
не поймешь! И какое, ну какое, какое дело мне до тебя и до того, погибаешь
ты там или нет? Да понимаешь ли ты, как я теперь, высказав тебе это, тебя
ненавидеть буду за то, что ты тут была и слушала? Ведь человек раз в жизни
только так высказывается, да и то в истерике!.. Чего ж тебе еще? Чего ж ты
еще, после всего этого, торчишь передо мной, мучаешь меня, не уходишь?

Но тут случилось вдруг странное обстоятельство.

Я до того привык думать и воображать все по книжке и представлять себе
все на свете так, как сам еще прежде в мечтах сочинил, что даже сразу и не
понял тогда этого странного о