Записки из подполья


я тоже отлично, тогда же, что все эти факты чудовищно
преувеличиваю; но что же было делать: совладать я с собой уж не мог, и меня
трясла лихорадка. С отчаянием представлял я себе, как свысока и холодно
встретит меня этот "подлец" Зверков; с каким тупым, ничем неотразимым
презрением будет смотреть на меня тупица Трудолюбов; как скверно и дерзко
будет подхихикивать на мой счет козявка Ферфичкин, чтоб подслужиться
Зверкову; как отлично поймет про себя все это Симонов и как будет презирать
меня за низость моего тщеславия и малодушия, и, главное, - как все это
будет мизерно, не литературно, обыденно. Конечно, всего бы лучше совсем не
ехать. Но это-то уж было больше всего невозможно: уж когда меня начинало
тянуть, так уж я так и втягивался весь, с головой. Я бы всю жизнь дразнил
себя потом: "А что, струсил, струсил действительности, струсил!" Напротив,
мне страстно хотелось доказать всей этой "шушере", что я вовсе не такой
трус, как я сам себе представляю. Мало того: в самом сильнейшем пароксизме
трусливой лихорадки мне мечталось одержать верх, победить, увлечь,
заставить их полюбить себя - ну хоть "за возвышенность мыслей и несомненное
остроумие". Они бросят Зверкова, он будет сидеть в стороне, молчать и
стыдиться, а я раздавлю Зверкова. Потом, пожалуй, помирюсь с ним и выпью на
ты, но что всего было злее и обиднее для меня, это, что я тогда же знал,
знал вполне и наверно, что ничего мне этого, в сущности, не надо, что, в
сущности, я вовсе не желаю их раздавливать, покорять, привлекать и что за
весь-то результат, если б только я и достиг его, я сам, первый, гроша бы не
дал. О, как я молил бога, чтоб уж прошел поскорее этот день! В невыразимой
тоске я подходил к окну, отворял форточку и вглядывался в мутную мглу густо
падающего мокрого снега... Наконец на моих дрянных стенных часишках
прошипело пять. Я схватил шапку и, стараясь не взглянуть на Аполлона, -
который еще с утра все ждал от меня выдачи жалованья, но по гордости своей
не хотел заговорить первый, - скользнул мимо него из дверей и на лихаче,
которого нарочно нанял за последний полтинник, подкатил барином к Hotel de
Paris.

IV

Я еще накануне знал, что приеду первый. Но уж дело было не в
первенстве.

Их не только никого не было, но я даже едва отыскал нашу комнату. На
столе было еще не совсем накрыто. Что же это значило? После многих
расспросов я добился наконец от слуг, что обед заказан к шести часам, а не
к пяти. Это подтвердили и в буфете. Даже стыдно стало расспрашивать. Было
еще только двадцать пять минут шестого. Если они переменили час, то во
всяком случае должны же были известить; на то городская почта, а не
подвергать меня "позору" и перед собой и... и хоть перед слугами. Я сел;
слуга стал накрывать; при нем стало как-то еще обиднее. К шести часам,
кроме горевших ламп, в комнату внесены были свечи. Слуга не подумал, однако
ж, внести их тотчас же, как я приехал. В соседней комнате обедали, на
разных столах, два какие-то мрачных посетителя, сердитые с виду и
молчавшие. В одной из дальних комнат было очень шумно; даже кричали; слышен
был хохот целой ватаги людей; слышались какие-то скверные французские
взвизги: обед был с дамами. Одним словом, было очень тошно. Редко я
проводил более скверную минуту, так что когда они, ровно в шесть часов,
явились все разом, я, на первый миг, обрадовался им как каким-то
освободителям и чуть не забыл, что обязан смотреть обиженным.

Зверков