оворит с радостию:
"Улетел наш Лева!"
Меня даже зло взяло.
"Да, - отвечаю сквозь слезы, - он улетел. Ты из него душу, как голубя
из клетки, выпустил!" - и, повергшись к ногам усопшего, стенал я и планил
над ним даже до вечера, когда пришли из монастырька иноки, спрятали его
мощи, положили в гроб и понесли, так как он сим утром, пока я, нетяг,
спал, к церкви присоединился.
Ни одного слова я более отцу Памве не сказал, да и что бы я мог ему
сказать: согруби ему - он благословит, прибей его - он в землю поклонится,
неодолим сей человек с таким смирением! Чего он устрашится, когда даже в
ад сам просится? Нет: недаром я его трепетал и опасался, что петлит он
нас, как гагрена жир. Он и демонов-то всех своим смирением из ада разгонит
или к богу обратит! Они его станут мучить, а он будет просить: "Жестче
терзайте, ибо я того достоин". Нет, нет! Этого смирения и сатане не
выдержать! он все руки об него обколотит, все когти обдерет и сам свое
бессилие постигнет пред Содетелем, такую любовь создавшим, а устыдится
его.
Так я себе и порешил, что сей старец с лапотком аду на погибель создан!
и, всю ночь по лесу бродючи, не знаю отчего вдаль не иду, а все думаю:
"Как же он молится, каким образам и по каким книгам?"
И вспоминаю, что я не видал у него ни одного образа, окроме креста из
палочек, лычком связанного, да не видал и толстых книг...
"Господи! - дерзаю рассуждать, - если только в церкви два такие
человека есть, то мы пропали, ибо сей весь любовью одушевлен".
И все я о нем думая и думал и вдруг перед утром начал жаждать хоть на
минуту его пред отходом отсюда видения.
И только что я это помыслил, вдруг опять слышу, опять такой самый
троскот, и отец Памва опять выходит с топором и с вязанкою дров и говорит:
"Что долго медлил? Поспешай Вавилон строить?" (*67)
Мне это слово показалось очень горько, и я сказал:
"За что же ты меня, старче, таким словом упрекаешь: я никакого Вавилона
не строю и от вавилонской мерзости особлюсь".
А он отвечает:
"Что есть Вавилон? столп кичения; не кичись правдою, а то ангел
отступится".
Я говорю:
"Отче, знаешь ли, зачем я хожу?"
И рассказал ему все наше горе. А он все слушал, слушал и отвечает:
"Ангел тих, ангел кроток, во что ему повелит господь, он в то и
одеется; что ему укажет, то он сотворит. Вот ангел! Он в душе человечьей
живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать..."
И с тем, вижу, он удаляется от меня, а я отвратить глаз от него не могу
и, преодолеть себя будучи не в состоянии, пал и вслед ему в землю
поклонился, а поднимаю лицо и вижу, его уже нет, или за древа зашел,
или... господь знает куда делся.
Тут я стал перебирать в уме его слова, что такое: "ангел в душе живет,
но запечатлен, а любовь освободит его", - да вдруг думаю: "А что, если он
сам ангел, и бог повелит ему в ином виде явиться мне: я умру, как
Левонтий!" Взгадав это, я, сам не помню, на каком-то пеньке переплыл через
речечку и ударился бежать: шестьдесят верст без остановки ушел, все в
страхе, думая, не ангела ли я это видел, и вдруг захожу в одно село и
нахожу здесь изографа Севастьяна. Сразу мы с ним обо всем переговорили и
положили, чтобы завтра же ехать, но поладили мы холодно и ехали еще
холоднее. А почему? Раз, потому, что изограф Севастьян был человек
задумчивый, а еще того более пото
"Улетел наш Лева!"
Меня даже зло взяло.
"Да, - отвечаю сквозь слезы, - он улетел. Ты из него душу, как голубя
из клетки, выпустил!" - и, повергшись к ногам усопшего, стенал я и планил
над ним даже до вечера, когда пришли из монастырька иноки, спрятали его
мощи, положили в гроб и понесли, так как он сим утром, пока я, нетяг,
спал, к церкви присоединился.
Ни одного слова я более отцу Памве не сказал, да и что бы я мог ему
сказать: согруби ему - он благословит, прибей его - он в землю поклонится,
неодолим сей человек с таким смирением! Чего он устрашится, когда даже в
ад сам просится? Нет: недаром я его трепетал и опасался, что петлит он
нас, как гагрена жир. Он и демонов-то всех своим смирением из ада разгонит
или к богу обратит! Они его станут мучить, а он будет просить: "Жестче
терзайте, ибо я того достоин". Нет, нет! Этого смирения и сатане не
выдержать! он все руки об него обколотит, все когти обдерет и сам свое
бессилие постигнет пред Содетелем, такую любовь создавшим, а устыдится
его.
Так я себе и порешил, что сей старец с лапотком аду на погибель создан!
и, всю ночь по лесу бродючи, не знаю отчего вдаль не иду, а все думаю:
"Как же он молится, каким образам и по каким книгам?"
И вспоминаю, что я не видал у него ни одного образа, окроме креста из
палочек, лычком связанного, да не видал и толстых книг...
"Господи! - дерзаю рассуждать, - если только в церкви два такие
человека есть, то мы пропали, ибо сей весь любовью одушевлен".
И все я о нем думая и думал и вдруг перед утром начал жаждать хоть на
минуту его пред отходом отсюда видения.
И только что я это помыслил, вдруг опять слышу, опять такой самый
троскот, и отец Памва опять выходит с топором и с вязанкою дров и говорит:
"Что долго медлил? Поспешай Вавилон строить?" (*67)
Мне это слово показалось очень горько, и я сказал:
"За что же ты меня, старче, таким словом упрекаешь: я никакого Вавилона
не строю и от вавилонской мерзости особлюсь".
А он отвечает:
"Что есть Вавилон? столп кичения; не кичись правдою, а то ангел
отступится".
Я говорю:
"Отче, знаешь ли, зачем я хожу?"
И рассказал ему все наше горе. А он все слушал, слушал и отвечает:
"Ангел тих, ангел кроток, во что ему повелит господь, он в то и
одеется; что ему укажет, то он сотворит. Вот ангел! Он в душе человечьей
живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать..."
И с тем, вижу, он удаляется от меня, а я отвратить глаз от него не могу
и, преодолеть себя будучи не в состоянии, пал и вслед ему в землю
поклонился, а поднимаю лицо и вижу, его уже нет, или за древа зашел,
или... господь знает куда делся.
Тут я стал перебирать в уме его слова, что такое: "ангел в душе живет,
но запечатлен, а любовь освободит его", - да вдруг думаю: "А что, если он
сам ангел, и бог повелит ему в ином виде явиться мне: я умру, как
Левонтий!" Взгадав это, я, сам не помню, на каком-то пеньке переплыл через
речечку и ударился бежать: шестьдесят верст без остановки ушел, все в
страхе, думая, не ангела ли я это видел, и вдруг захожу в одно село и
нахожу здесь изографа Севастьяна. Сразу мы с ним обо всем переговорили и
положили, чтобы завтра же ехать, но поладили мы холодно и ехали еще
холоднее. А почему? Раз, потому, что изограф Севастьян был человек
задумчивый, а еще того более пото