ьном
изгнании (выписываю из старого дневника), - обрел нечаянного
покровителя в лице графа Старова, степенного старомодного
масона, который во времена обширных международных сношений
украсил собою несколько великих посольств, а с 1913го года
обосновался в Лондоне. На родном языке он говорил с
педантической правильностью, не чураясь, впрочем, и
полнозвучных простонародных присловий. Чувства юмора у него не
было никакого. Прислуживал ему молодой мальтиец (я ненавижу
чай, но коньяку спросить не решился). По слухам, Никифор
Никодимович, - воспользуемся, рискуя свернуть язык, его
именемотчеством, - долгие годы обожал мою обворожительную и
эксцентричную мать, мне известную в основном по избитым фразам
анонимных мемуаристов. "Великая страсть" может служить удобным
прикрытиям, но с другой стороны, только благородной
преданностью ее памяти и можно объяснить плату, внесенную им за
мое английское образование, и скромное вспомоществование
(большевистский переворот разорил его, как и весь наш род),
доставшееся мне после его кончины в 1927-м году. Должен
признать, однако, что меня порой озадачивал живой взгляд его в
прочем мертвенных очес, помещавшихся на крупном, одутловатом,
достойном лице, - русский писатель называл бы его "тщательно
выбритым" - несомненно из желания умиротворить призрака
патриархальной бороды в предполагаемом воображении читателей
(ныне давно уж покойных). Я, насколько хватало сил, старался
отнести эти взыскующие вспышки к поискам каких-то черт
изысканной женщины, которую он давным-давно подсаживал в
caleche и с которой, обождав, пока она растворит парасоль,
тяжело воссоединялся в этой пружинной повозке, - но в то же
время я невольно гадал, сумел ли мой старый grandee избежать
извращения, некогда столь обыкновенного в так называемых кругах
высшей дипломатии. Н.Н. восседал в своем мягком кресле, будто в
обширном романе, одна пухлая длань его покоилась на грифоне
подлокотника, другая, украшенная перстнем с печаткой, вертела
на стоявшем пообок турецком столике нечто, походившее на
табакерку, но содержавшее запас бисерных пилюлек от кашля -
даже скорей капелюшек - зеленых, сиреневых и, помнится мне,
коралловых. Должен прибавить, что определенные сведения,
впоследствии мной полученные, показали, сколь гнусно я
заблуждался, предполагая в нем что-то отличное от
полуотеческого интереса ко мне, равно как и к другому молодому
человеку, сыну известной санкт-петербургской кокотки,
предпочитавшей коляске двуместный электрический экипаж; но
довольно нам пожирать этот бисер.
3.
Вернемся в Карнаво, к моему багажу и к Ивору Блэку, что
тащит его, изображая невесть какие мучения и бормоча комический
вздор из некой рудиментарной роли.
Солнце уже светило вовсю, когда мы входили в сад,
отгороженный от дороги каменной стеной и строем кипарисов.
Эмблематические ирисы окружали зеленый прудок, над которым
восседала бронзовая лягушка. Из-под кудрявого каменного дуба
убегала между двух апельсиновых дерев гравийная дорожка. С
одного края лужайки эвкалипт ронял полосатую тень на парусину
шезлонга. Тут не кичливость фотографической памяти, но лишь
попытка любовного воссоздания, основанная на снимках из старой
конфетной коробки с германским
изгнании (выписываю из старого дневника), - обрел нечаянного
покровителя в лице графа Старова, степенного старомодного
масона, который во времена обширных международных сношений
украсил собою несколько великих посольств, а с 1913го года
обосновался в Лондоне. На родном языке он говорил с
педантической правильностью, не чураясь, впрочем, и
полнозвучных простонародных присловий. Чувства юмора у него не
было никакого. Прислуживал ему молодой мальтиец (я ненавижу
чай, но коньяку спросить не решился). По слухам, Никифор
Никодимович, - воспользуемся, рискуя свернуть язык, его
именемотчеством, - долгие годы обожал мою обворожительную и
эксцентричную мать, мне известную в основном по избитым фразам
анонимных мемуаристов. "Великая страсть" может служить удобным
прикрытиям, но с другой стороны, только благородной
преданностью ее памяти и можно объяснить плату, внесенную им за
мое английское образование, и скромное вспомоществование
(большевистский переворот разорил его, как и весь наш род),
доставшееся мне после его кончины в 1927-м году. Должен
признать, однако, что меня порой озадачивал живой взгляд его в
прочем мертвенных очес, помещавшихся на крупном, одутловатом,
достойном лице, - русский писатель называл бы его "тщательно
выбритым" - несомненно из желания умиротворить призрака
патриархальной бороды в предполагаемом воображении читателей
(ныне давно уж покойных). Я, насколько хватало сил, старался
отнести эти взыскующие вспышки к поискам каких-то черт
изысканной женщины, которую он давным-давно подсаживал в
caleche и с которой, обождав, пока она растворит парасоль,
тяжело воссоединялся в этой пружинной повозке, - но в то же
время я невольно гадал, сумел ли мой старый grandee избежать
извращения, некогда столь обыкновенного в так называемых кругах
высшей дипломатии. Н.Н. восседал в своем мягком кресле, будто в
обширном романе, одна пухлая длань его покоилась на грифоне
подлокотника, другая, украшенная перстнем с печаткой, вертела
на стоявшем пообок турецком столике нечто, походившее на
табакерку, но содержавшее запас бисерных пилюлек от кашля -
даже скорей капелюшек - зеленых, сиреневых и, помнится мне,
коралловых. Должен прибавить, что определенные сведения,
впоследствии мной полученные, показали, сколь гнусно я
заблуждался, предполагая в нем что-то отличное от
полуотеческого интереса ко мне, равно как и к другому молодому
человеку, сыну известной санкт-петербургской кокотки,
предпочитавшей коляске двуместный электрический экипаж; но
довольно нам пожирать этот бисер.
3.
Вернемся в Карнаво, к моему багажу и к Ивору Блэку, что
тащит его, изображая невесть какие мучения и бормоча комический
вздор из некой рудиментарной роли.
Солнце уже светило вовсю, когда мы входили в сад,
отгороженный от дороги каменной стеной и строем кипарисов.
Эмблематические ирисы окружали зеленый прудок, над которым
восседала бронзовая лягушка. Из-под кудрявого каменного дуба
убегала между двух апельсиновых дерев гравийная дорожка. С
одного края лужайки эвкалипт ронял полосатую тень на парусину
шезлонга. Тут не кичливость фотографической памяти, но лишь
попытка любовного воссоздания, основанная на снимках из старой
конфетной коробки с германским