тся никогда. Муж обширной литераторши, сняв
пенсне, страшно растягивая слова и массируя себе переносицу,
сказал, что, если уж бороться с человеческим страданием, то
гораздо практичнее раздать бедным ту сумму, которая нужна для
основания журнала,-- и гак как эта сумма ожидалась от него, то
прошел холодок. Затем приятель хозяина, гораздо бойчее и хуже,
повторил в общих чертах то, что говорил Шишков. Спросили и мое
мнение; видя выражение лица Шишкова, я приложил все силы, чтобы
поддержать его проект. Разошлись непоздно. Провожая нас на
площадку, Шишков оступился и несколько долее, чем полагалось
для поощрения смеха, остался сидеть на полу, бодро улыбаясь, с
невозможными глазами.
Через несколько дней он опять меня посетил, и опять в углу
четверо толковали о визах, и потом пришел пятый и бодро сказал:
"Bonjour, Monsieur Weiss, bonjour. Monsieur Meyer". На мой
вопрос Шишков рассеянно и даже как-то нехотя ответил, что идея
журнала признана неосуществимой и что он об этом больше не
думает.
-- Вот что я хотел вам сказать,-- заговорил он после
стесненного молчания,-- я все решал, решал и, кажется, более
или менее решил. Почему именно я в таком состоянии, вам вряд ли
интересно,-- что мог, я объяснил вам в письме, но это было
применительно к делу, к тому журналу... Вопрос шире, вопрос
безнадежнее, Я решил, что делать, как прервать, как уйти.
Убраться в Африку, в колонии? Но не стоит затевать геркулесовых
хлопот только ради того, чтобы среди фиников и скорпионов
думать о том же, о чем я думаю под парижским дождем. Сунуться в
Россию? Нет-- это полымя. Уйти в монахи? Но религия скучна,
чужда мне и не более чем как сон относится к тому, что для меня
есть действительность духа. Покончить с собой? Но мне так
отвратительна смертная казнь, что быть собственным палачом я не
в силах, да кроме того боюсь последствий, которые и не снились
любомудрию Гамлета. Значит остается способ один -- исчезнуть,
раствориться.
Он еще спросил, в сохранности ли его тетрадь, и вскоре
затем ушел, широкоплечий, слегка все-таки сутулый, в макинтоше,
без шляпы, с обросшим затылком,-- необыкновенно симпатичный,
грустный, чистый человек, которому я не знал, что сказать, чем
помочь.
Через неделю я покинул Париж и едва ли не в первый день по
возвращении встретил на улице шишковского приятеля. Он сообщил
мне престранную историю: с месяц тому назад "Вася" пропал,
бросив все свое небольшое имущество. Полиция ничего не
выяснила,-- кроме того, что пропавший давно просрочил то, что
русские называют "картой".
Так это и осталось. На случае, с которого начинаются
криминальные романы, кончается мой рассказ о Шишкове. Скудные
биографические сведения, добытые у его случайного приятеля, я
записал,-- они когда-нибудь могут пригодиться. Но куда же он
все-таки исчез? Что вообще значили эти его слова-- "исчезнуть",
"раствориться"? Неужели же он в каком-то невыносимом для
рассудка, дико буквальном смысле имел в виду исчезнуть в своем
творчестве, раствориться в своих стихах, оставить от себя, от
своей туманной личности только стихи? Не переоценил ли он
"прозрачность и прочность такой необычной гробницы"?
Париж. 1940 г.
Владимир Набоков. Адмиралтейская игла
Вы меня извините, милостивая государыня, я человек грубый
и прямой, а потому сразу выпалю: не обольщайтесь,-
пенсне, страшно растягивая слова и массируя себе переносицу,
сказал, что, если уж бороться с человеческим страданием, то
гораздо практичнее раздать бедным ту сумму, которая нужна для
основания журнала,-- и гак как эта сумма ожидалась от него, то
прошел холодок. Затем приятель хозяина, гораздо бойчее и хуже,
повторил в общих чертах то, что говорил Шишков. Спросили и мое
мнение; видя выражение лица Шишкова, я приложил все силы, чтобы
поддержать его проект. Разошлись непоздно. Провожая нас на
площадку, Шишков оступился и несколько долее, чем полагалось
для поощрения смеха, остался сидеть на полу, бодро улыбаясь, с
невозможными глазами.
Через несколько дней он опять меня посетил, и опять в углу
четверо толковали о визах, и потом пришел пятый и бодро сказал:
"Bonjour, Monsieur Weiss, bonjour. Monsieur Meyer". На мой
вопрос Шишков рассеянно и даже как-то нехотя ответил, что идея
журнала признана неосуществимой и что он об этом больше не
думает.
-- Вот что я хотел вам сказать,-- заговорил он после
стесненного молчания,-- я все решал, решал и, кажется, более
или менее решил. Почему именно я в таком состоянии, вам вряд ли
интересно,-- что мог, я объяснил вам в письме, но это было
применительно к делу, к тому журналу... Вопрос шире, вопрос
безнадежнее, Я решил, что делать, как прервать, как уйти.
Убраться в Африку, в колонии? Но не стоит затевать геркулесовых
хлопот только ради того, чтобы среди фиников и скорпионов
думать о том же, о чем я думаю под парижским дождем. Сунуться в
Россию? Нет-- это полымя. Уйти в монахи? Но религия скучна,
чужда мне и не более чем как сон относится к тому, что для меня
есть действительность духа. Покончить с собой? Но мне так
отвратительна смертная казнь, что быть собственным палачом я не
в силах, да кроме того боюсь последствий, которые и не снились
любомудрию Гамлета. Значит остается способ один -- исчезнуть,
раствориться.
Он еще спросил, в сохранности ли его тетрадь, и вскоре
затем ушел, широкоплечий, слегка все-таки сутулый, в макинтоше,
без шляпы, с обросшим затылком,-- необыкновенно симпатичный,
грустный, чистый человек, которому я не знал, что сказать, чем
помочь.
Через неделю я покинул Париж и едва ли не в первый день по
возвращении встретил на улице шишковского приятеля. Он сообщил
мне престранную историю: с месяц тому назад "Вася" пропал,
бросив все свое небольшое имущество. Полиция ничего не
выяснила,-- кроме того, что пропавший давно просрочил то, что
русские называют "картой".
Так это и осталось. На случае, с которого начинаются
криминальные романы, кончается мой рассказ о Шишкове. Скудные
биографические сведения, добытые у его случайного приятеля, я
записал,-- они когда-нибудь могут пригодиться. Но куда же он
все-таки исчез? Что вообще значили эти его слова-- "исчезнуть",
"раствориться"? Неужели же он в каком-то невыносимом для
рассудка, дико буквальном смысле имел в виду исчезнуть в своем
творчестве, раствориться в своих стихах, оставить от себя, от
своей туманной личности только стихи? Не переоценил ли он
"прозрачность и прочность такой необычной гробницы"?
Париж. 1940 г.
Владимир Набоков. Адмиралтейская игла
Вы меня извините, милостивая государыня, я человек грубый
и прямой, а потому сразу выпалю: не обольщайтесь,-