сложную систему прикосновений к
предметам, которую она выработала, так что жизнь ее
превратилась в постоянные хлопоты по сохранению таинственного
равновесия между вещами: тронуть стену проходя, скользнуть
ладонью левой руки, правой,-- как бы окуная руки в ощущение
предмета, чтобы были чистые, в мире с миром, отражаясь друг в
дружке, а впоследствии она интересовалась главным образом
женским вопросом, учреждала какие-то женские аптеки и безумно
боялась покойников, потому что, как говорила, не верила в Бога.
Так вот: потерявший почти десять лет тому назад эту
сестру, которую за ночные слезы особенно нежно любил; воротясь
только что с кладбища, где дурацкая канитель с землей оживила
воспоминание; столь тяжелый, слабый, нерасторопный, что не мог
ни встать с колен, ни сойти с трамвайной площадки (протянутые
вниз руки милосердно склонившегося кондуктора,-- и по-моему еще
кто-то помогал из пассажиров); усталый, одинокий, толстый,
стыдящийся со всеми тонкостями старомодной стыдливости своего
заштопанного белья, истлевающих панталон, всей своей нехоленой,
никем не любимой, дурно обставленной тучности, Василий Иванович
был однако преисполнен какого-то неприличного счастья,
происхождения неизвестного, не раз за всю его долгую и
довольно-таки крутую жизнь удивлявшего его своим внезапным
нашествием. Он сидел совсем тихо, положив руки (изредка только
расправляя пальцы) на загиб трости и расставя широкие ляжки,
так что округлое основание живота в раме расстегнутого пальто
покоилось на краю скамейки. Пчелы обслуживали цветущую липу над
ним; оттуда, из ее нарядной гущи, плыл мутный медовый запах, а
внизу, в ее тени, вдоль панели, ярко желтела цветочная осыпь,
похожая на протертый навозец. Через весь газон посредине сквера
лежала красная мокрая кишка, и подальше из нее била сияющая
вода с разноцветным призраком в ореоле брызг. Между кустами
боярышника и выдержанной в стиле шале публичной уборной
сквозила сизая улица; там стоял толстым шутом рекламный столб и
проходил с бряцанием и воем трамвай.
Этот сквер, эти розы, эту зелень во всех их незамысловатых
преображениях он видел тысячу раз, но все насквозь сверкало
жизнью, новизной, участием в его судьбе, когда с ним и со мной
случались такие припадки счастья. Рядом, на ту же в темно-синюю
краску выкрашенную, горячую от солнца, гостеприимную и
равнодушную скамейку, сел господин с русской газетой. Описать
этого господина мне трудно, да и незачем, автопортрет редко
бывает удачен, ибо в выражении глаз почти всегда остается
напряженность: гипноз зеркала, без которого не обойтись. Почему
я решил, что человека, с которым я сел рядом, зовут Василием
Ивановичем? Да потому, что это сочетание имен, как кресло, а он
был широк и мягок, с большим домашним лицом, и, положа руки на
трость, сидел удобно, неподвижно,-- только сновали зрачки за
стеклами очков, от облака, идущего в одну сторону, к идущему в
другую грузовику или от воробьихи, кормящей на гравии сына, к
прерывистым дергающимся движениям, делаемым маленьким
деревянным автомобилем, который за нитку тянул за собой
забывший о нем ребенок (вот упал набок, но продолжал ехать).
Некролог профессора Д. занимал видное место в газете, и вот,
спеша как-нибудь помрачнее и потипичнее меблировать утро
Василия Ивановича, я и устроил ему эту поезд
предметам, которую она выработала, так что жизнь ее
превратилась в постоянные хлопоты по сохранению таинственного
равновесия между вещами: тронуть стену проходя, скользнуть
ладонью левой руки, правой,-- как бы окуная руки в ощущение
предмета, чтобы были чистые, в мире с миром, отражаясь друг в
дружке, а впоследствии она интересовалась главным образом
женским вопросом, учреждала какие-то женские аптеки и безумно
боялась покойников, потому что, как говорила, не верила в Бога.
Так вот: потерявший почти десять лет тому назад эту
сестру, которую за ночные слезы особенно нежно любил; воротясь
только что с кладбища, где дурацкая канитель с землей оживила
воспоминание; столь тяжелый, слабый, нерасторопный, что не мог
ни встать с колен, ни сойти с трамвайной площадки (протянутые
вниз руки милосердно склонившегося кондуктора,-- и по-моему еще
кто-то помогал из пассажиров); усталый, одинокий, толстый,
стыдящийся со всеми тонкостями старомодной стыдливости своего
заштопанного белья, истлевающих панталон, всей своей нехоленой,
никем не любимой, дурно обставленной тучности, Василий Иванович
был однако преисполнен какого-то неприличного счастья,
происхождения неизвестного, не раз за всю его долгую и
довольно-таки крутую жизнь удивлявшего его своим внезапным
нашествием. Он сидел совсем тихо, положив руки (изредка только
расправляя пальцы) на загиб трости и расставя широкие ляжки,
так что округлое основание живота в раме расстегнутого пальто
покоилось на краю скамейки. Пчелы обслуживали цветущую липу над
ним; оттуда, из ее нарядной гущи, плыл мутный медовый запах, а
внизу, в ее тени, вдоль панели, ярко желтела цветочная осыпь,
похожая на протертый навозец. Через весь газон посредине сквера
лежала красная мокрая кишка, и подальше из нее била сияющая
вода с разноцветным призраком в ореоле брызг. Между кустами
боярышника и выдержанной в стиле шале публичной уборной
сквозила сизая улица; там стоял толстым шутом рекламный столб и
проходил с бряцанием и воем трамвай.
Этот сквер, эти розы, эту зелень во всех их незамысловатых
преображениях он видел тысячу раз, но все насквозь сверкало
жизнью, новизной, участием в его судьбе, когда с ним и со мной
случались такие припадки счастья. Рядом, на ту же в темно-синюю
краску выкрашенную, горячую от солнца, гостеприимную и
равнодушную скамейку, сел господин с русской газетой. Описать
этого господина мне трудно, да и незачем, автопортрет редко
бывает удачен, ибо в выражении глаз почти всегда остается
напряженность: гипноз зеркала, без которого не обойтись. Почему
я решил, что человека, с которым я сел рядом, зовут Василием
Ивановичем? Да потому, что это сочетание имен, как кресло, а он
был широк и мягок, с большим домашним лицом, и, положа руки на
трость, сидел удобно, неподвижно,-- только сновали зрачки за
стеклами очков, от облака, идущего в одну сторону, к идущему в
другую грузовику или от воробьихи, кормящей на гравии сына, к
прерывистым дергающимся движениям, делаемым маленьким
деревянным автомобилем, который за нитку тянул за собой
забывший о нем ребенок (вот упал набок, но продолжал ехать).
Некролог профессора Д. занимал видное место в газете, и вот,
спеша как-нибудь помрачнее и потипичнее меблировать утро
Василия Ивановича, я и устроил ему эту поезд