Другие берега


равнению с рваным R) Р; крепкое
каучуковое Г; Ж, отличающееся от французского J, как горький
шоколад от молочного; темно-коричневое, отполированное Я, В
белесой группе буквы Л, Н, О, X, Э представляют, в этом
порядке, довольно бледную диету из вермишели, смоленской каши,
миндального молока, сухой булки и шведского хлеба. Группу
мутных промежуточных оттенков образуют клистирное Ч,
пушисто-сизое Ш и такое же, но с прожелтью, Щ.
Переходя к спектру, находим: красную группу с
вишнево-кирпичным Б (гуще, чем В), розово-фланелевым М и
розовато-телесным (чуть желтее, чем V) В; желтую группу с
оранжеватым Е, охряным Е, палевым Д, светло-палевым И,
золотистым У и латуневым Ю; зеленую группу с гуашевым П,
пыльно-ольховым Ф и пастельным Т (всё это суше, чем их
латинские однозвучия); и наконец синюю, переходящую в
фиолетовое, группу с жестяным Ц, влажно-голубым С, черничным К
и блестяще-сиреневым 3. Такова моя азбучная радуга (ВЕЕПСКЗ).
Исповедь синэстета назовут претенциозной те, кто защищен
от таких просачиваний и смешений чувств более плотными
перегородками, чем защищен я. Но моей матери все это показалось
вполне естественным, когда мое свойство обнаружилось впервые:
мне шел шестой или седьмой год, я строил замок из разноцветных
азбучных кубиков -- и вскользь заметил ей, что покрашены они
неправильно. Мы тут же выяснили, что мои буквы не всегда того
же цвета, что ее; согласные она видела довольно неясно, но зато
музыкальные ноты были для нее, как желтые, красные, лиловые
стеклышки, между тем как во мне они не возбуждали никаких
хроматизмов. Надобно сказать, что у обоих моих родителей был
абсолютный слух: но увы, для меня музыка всегда была и будет
лишь произвольным нагромождением варварских звучаний. Могу по
бедности понять и принять цыгановатую скрипку или какой-нибудь
влажный перебор арфы в "Богеме", да еще всякие испанские спазмы
и звон,-- но концертное фортепиано с фалдами и решительно все
духовые хоботы и анаконды в небольших дозах вызывают во мне
скуку, а в больших--оголение всех нервов и даже понос.
Моя нежная и веселая мать во всем потакала моему
ненасытному зрению. Сколько ярких акварелей она писала при мне,
для меня! Какое это было откровение, когда из легкой смеси
красного и синего вырастал куст персидской сирени в райском
цвету! Какую муку и горе я испытывал, когда мои опыты, мои
мокрые, мрачно-фиолетово-зеленые картины, ужасно коробились или
свертывались, точно скрываясь от меня в другое, дурное,
измерение! Как я любил кольца на материнской руке, ее браслеты!
Бывало, в петербургском доме, в отдаленнейшей из ее комнат, она
вынимала из тайника в стене целую груду драгоценностей, чтобы
позанять меня перед сном. Я был тогда очень мал, и эти
струящиеся диадемы и ожерелья не уступали для меня в загадочном
очаровании табельным иллюминациям, когда в ватной тишине зимней
ночи гигантские монограммы и венцы, составленные из цветных
электрических лампочек -- сапфировых, изумрудных, рубиновых,--
глухо горели над отороченными снегом карнизами домов.

2

Частые детские болезни особенно сближали меня с матерью. В
детстве, до десяти что ли лет, я был отягощен исключительными,
и даже чудовищными, способностями к математике, которые
быстро потускнели в школьные годы и вовсе пропали в пор