ю в стекло: сидит немец, часы делает, лет этак сорока
пяти, нос горбатый, глаза выпучены, во фраке и в стоячих воротничках,
этаких длинных, важный такой. Я так и плюнул; хотел было у него тут же
стекло разбить... да что, думаю! нечего трогать, пропало, как с возу упало!
Пришел в сумерки в казарму, лег на койку и вот, верите ли, Александр
Петрович, как заплачу...
Ну, проходит этак день, другой, третий. С Луизой не вижусь. А меж тем
услыхал от одной кумы (старая была, тоже прачка, к которой Луиза иногда
хаживала), что немец про нашу любовь знает, потому-то и решил поскорей
свататься. А то бы еще года два подождал. С Луизы будто бы он клятву взял,
что она меня знать не будет; и что будто он их, и тетку и Луизу, покуда еще
в черном теле держит; что, мол, дескать, еще и раздумает, а что совсем-то
еще и теперь не решился. Сказала она мне тоже, что послезавтра, в
воскресенье, он их обеих утром на кофе звал и что будет еще один
родственник, старик, прежде был купец, а теперь бедный-пребедный, где-то в
подвале надсмотрщиком служит. Как узнал я, что в воскресенье они, может
быть, все дело решат, так меня зло взяло, что и с собой совладать не могу.
И весь этот день и весь следующий только и делал, что об этом думал. Так бы
и съел этого немца, думаю.
В воскресенье утром, еще я ничего не знал, а как обедни отошли -
вскочил, натянул шинель да и отправился к немцу. Думал я их всех застать. И
почему я отправился к немцу и что там хотел сказать - сам не знаю. А на
всякий случай пистолет в карман сунул. Был у меня этот пистолетишка так,
дрянной, с прежним курком; еще мальчишкой я из него стрелял. Из него и
стрелять-то нельзя уж было. Однако ж я его пулей зарядил: станут выгонять,
грубить - я пистолет выну и их всех напугаю. Прихожу. В мастерской никого
нет, а сидят все в задней комнате. Окромя их, ни души, прислуги никакой. У
него всего-то прислуга одна немка была, она ж и кухарка. Я прошел магазин;
вижу - дверь туда заперта, да старая этак дверь, на крючке. Сердце у меня
бьется, я остановился, слушаю: говорят по-немецки. Я как толкну ногой из
всей силы, дверь тотчас и растворилась. Смотрю: стол накрыт. На столе
большой кофейник и кофей на спирте кипит. Сухари стоят; на другом подносе
графин водки, селедка и колбаса и еще бутылка вина какого-то. Луиза и
тетка, обе разодетые, на диване сидят. Против них на стуле сам немец,
жених, причесанный, во фраке и в воротничках, так и торчат вперед. А сбоку
на стуле еще немец сидит, старик уж, толстый, седой, и молчит. Как вошел я,
Луиза так и побледнела. Тетка было привскочила, да и села, а немец
нахмурился. Такой сердитый; встал и навстречу:
- Что вам, говорит, угодно?
Я было сконфузился, да злость уж меня сильно взяла.
- Чего, говорю, угодно! А ты гостя принимай, водкой потчуй. Я к тебе в
гости пришел.
Немец подумал и говорит.
- Садит-с.
Сел я.
- Давай же, говорю, водки-то.
- Вот, говорит, водка; пейте, пожалуй.
- Да ты мне, говорю, хорошей водки давай. - Злость-то, значит, меня уж
очень берет.
- Это хорошая водка.
Обидно мне стало, что уж слишком он так меня низко ставит. А всего
пуще, что Луиза смотрит. Выпил я да и говорю:
- Да ты что ж так грубить начал, немец? Ты со мною подружись. Я по
дружбе к тебе пришел.
- Я не могу быть ваш друг, говорит: ви простой солдат.
Ну, тут я и взбесился.
- Ах ты чучела, говорю, колбасник! Да знаешь ли ты,
пяти, нос горбатый, глаза выпучены, во фраке и в стоячих воротничках,
этаких длинных, важный такой. Я так и плюнул; хотел было у него тут же
стекло разбить... да что, думаю! нечего трогать, пропало, как с возу упало!
Пришел в сумерки в казарму, лег на койку и вот, верите ли, Александр
Петрович, как заплачу...
Ну, проходит этак день, другой, третий. С Луизой не вижусь. А меж тем
услыхал от одной кумы (старая была, тоже прачка, к которой Луиза иногда
хаживала), что немец про нашу любовь знает, потому-то и решил поскорей
свататься. А то бы еще года два подождал. С Луизы будто бы он клятву взял,
что она меня знать не будет; и что будто он их, и тетку и Луизу, покуда еще
в черном теле держит; что, мол, дескать, еще и раздумает, а что совсем-то
еще и теперь не решился. Сказала она мне тоже, что послезавтра, в
воскресенье, он их обеих утром на кофе звал и что будет еще один
родственник, старик, прежде был купец, а теперь бедный-пребедный, где-то в
подвале надсмотрщиком служит. Как узнал я, что в воскресенье они, может
быть, все дело решат, так меня зло взяло, что и с собой совладать не могу.
И весь этот день и весь следующий только и делал, что об этом думал. Так бы
и съел этого немца, думаю.
В воскресенье утром, еще я ничего не знал, а как обедни отошли -
вскочил, натянул шинель да и отправился к немцу. Думал я их всех застать. И
почему я отправился к немцу и что там хотел сказать - сам не знаю. А на
всякий случай пистолет в карман сунул. Был у меня этот пистолетишка так,
дрянной, с прежним курком; еще мальчишкой я из него стрелял. Из него и
стрелять-то нельзя уж было. Однако ж я его пулей зарядил: станут выгонять,
грубить - я пистолет выну и их всех напугаю. Прихожу. В мастерской никого
нет, а сидят все в задней комнате. Окромя их, ни души, прислуги никакой. У
него всего-то прислуга одна немка была, она ж и кухарка. Я прошел магазин;
вижу - дверь туда заперта, да старая этак дверь, на крючке. Сердце у меня
бьется, я остановился, слушаю: говорят по-немецки. Я как толкну ногой из
всей силы, дверь тотчас и растворилась. Смотрю: стол накрыт. На столе
большой кофейник и кофей на спирте кипит. Сухари стоят; на другом подносе
графин водки, селедка и колбаса и еще бутылка вина какого-то. Луиза и
тетка, обе разодетые, на диване сидят. Против них на стуле сам немец,
жених, причесанный, во фраке и в воротничках, так и торчат вперед. А сбоку
на стуле еще немец сидит, старик уж, толстый, седой, и молчит. Как вошел я,
Луиза так и побледнела. Тетка было привскочила, да и села, а немец
нахмурился. Такой сердитый; встал и навстречу:
- Что вам, говорит, угодно?
Я было сконфузился, да злость уж меня сильно взяла.
- Чего, говорю, угодно! А ты гостя принимай, водкой потчуй. Я к тебе в
гости пришел.
Немец подумал и говорит.
- Садит-с.
Сел я.
- Давай же, говорю, водки-то.
- Вот, говорит, водка; пейте, пожалуй.
- Да ты мне, говорю, хорошей водки давай. - Злость-то, значит, меня уж
очень берет.
- Это хорошая водка.
Обидно мне стало, что уж слишком он так меня низко ставит. А всего
пуще, что Луиза смотрит. Выпил я да и говорю:
- Да ты что ж так грубить начал, немец? Ты со мною подружись. Я по
дружбе к тебе пришел.
- Я не могу быть ваш друг, говорит: ви простой солдат.
Ну, тут я и взбесился.
- Ах ты чучела, говорю, колбасник! Да знаешь ли ты,